"Смутная алчба - 2": Сергей Ануфриев

От авторов

В преамбуле к альманаху «Смутная алчба» в 2010 году было написано, что «авторы», т.е. мы, «планируем сделать этот альманах ежегодным». И хоть эпоха планового хозяйства завершилась, свои планы авторы, т.е. мы, стараемся выполнять. И именно поэтому у вас на столе (на книжной полке, на кровати, на полу, на подоконнике - ненужное вычеркнуть) лежит сейчас выпуск альманаха «Смутная алчба-2».

Как и в первом выпуске, здесь представлены двадцать художников, ответивших под диктофонную запись на двадцать наших вопросов. Мы не ставили перед своими собеседниками глобальные проблемы, вроде того, в чем смысл искусства – на который и сами дали бы очень витиеватые (неточные, неправдивые, невразумительные) ответы. Мы интересовались конкретикой художественной ситуации в Одессе. И разноплановость, разновекторность ответов не только не смущала нас, а наоборот, убеждала, что в этой противоречивости просматривается многообразие художественной ситуации, вкусовые качества слоеного пирога искусства.

Год назад, подводя черту под 2009 годом, мы старались выбрать наиболее успешных (на наш взгляд) мастеров в том, 2009 году. В этом году мы несколько усложнили стоявшую перед нами задачу, захотев представить художников, заметных в разных слоях этого «пирога», быть может, далеких друг от друга, но сосуществующих в том, что называется одесской школой живописи.

Важным показалось и то, что уже в первом десятке ответов определился ряд фигур, которых называли наши собеседники, таких, как Александр Ройтбурд, Стас Жалобнюк, Альбина Ялоза. И хоть первые два из них уже отвечали на вопросы в предыдущей «Смутной алчбе», мы сочли необходимым пригласить всех троих в «Смутную алчбу-2», чтобы ситуация в художественной жизни была осмыслена как многовекторная.

Повторяем – как и первую, так и вторую двадцатку мы выбирали на свой страх и риск. Если Виктор Пинчук сам решил, среди кого распределять свои премии, то мы сами решили, кого приглашать к диалогу.

В прошлом выпуске мы объяснили название «Смутная алчба» как «ненасытная жажда». Так должен был называться альманах одесских поэтов и художников в 1918 году, не вышедший из-за цензуры. За прошедший год нам удалось установить исток этого выражения, прочитав стихотворение Валерия Брюсова, в котором есть такая строфа:

 

Нет единенья, нет слиянья,

Есть только смутная алчба,

Да согласованность желанья,

Да равнодушие раба.

 

Убеждены, что этот альманах, как и предыдущий, подтвердит, что в художественной среде нет «согласованности желанья», нет «равнодушия раба», а сама «смутная алчба» рождается от желания достичь недостижимого совершенства.

Если в первом альманахе мы как предисловие ставили интервью с Юрием Егоровым, то во втором в качестве послесловия предлагаем две статьи о первом одесском авангарде и художественной ситуации в Одессе во второй половине ХХ века.

И вновь планируем издать третий альманах в 2012 году. Кто попадет в третью десятку, нам сегодня неведомо, как и вам. Но надеемся, в этой интриге – залог многотомности нашего проекта. Ведь хорошие художники за последние сто с лишним лет были, есть и будут в нашем городе. А раз так, важно документировать состояние художественной мысли, улавливать напряженность смутной алчбы.

 

 Евгений Голубовский

Евгений Деменок

 

СПИСОК ХУДОЖНИКОВ:

 

Сергей Ануфриев

Сергей Белик

Юрий Горбачёв

Станислав Жалобнюк

Елена Ильичёва

Александр Князик

Мирослав Кульчицкий

Александр Лисовский

Наталья Лоза

Наталья Мариненко

Виктор Маринюк

Владимир Наумец

Виктор Павлов

Евгений Рахманин

Александр Ройтбурд

Василий Рябченко

Валентин Филипенко

Инна Хасилева

Елена Щёкина

Альбина Ялоза

 

Сергей  Ануфриев


– Какие события в художественной жизни Одессы в 2010 году запомнились, вызвали интерес? В каких выставках, акциях вы участвовали в том году?

– В прошлом году, мне кажется, самым интересным явлением, вызывающим очень противоречивые чувства и оценки, было Одесское биеннале. Я могу сказать, что я со своей женой Катей его сделали. Здесь я не постесняюсь. Те люди, которые это всё затеяли, действовали исключительно для своих узких, провинциальных интересов. Не буду углубляться в это, но получилось всё – середина наполовину. Не получилось того, что мы хотели. Мы хотели сделать  настоящее биеннале, в формате этого города, то есть выжать из города всё, на что он способен. Но требуются какие-то бытовые вещи, которые совершенно не были учтены, намеренно причём. В результате нам всё-таки удалось созвать какое-то количество народу в Одессу, которые приехали исключительно на нас, на наш зов. Вряд ли бы они приехали на зов тех устроителей, которые всё это делали. И получается, что Биеннале делали две различных организации – одна  официальная, и другая – наша организация. Можно её назвать «приемное отделение», которое принимает сигналы из космоса. И самой лучшей акцией этого биеннале была акция на Потемкинской лестнице, сделанная московской группой «Фемида» – (это две девочки), которые превратили лестницу в клавиатуру. Это было очень зрелищно, красиво, концептуально, во всех отношениях замечательное произведение современного искусства. И по этим клавишам моя дочь катила колясочку, – что, в принципе, было уже лишним, потому что это демарш в сторону Эйзенштейна, который и так понятен.

А также была хорошая акция, посвященая 11 сентября. Это была выставка на заброшенном катке, который полностью зарос весь растениями, как руина. В Дюковском парке в самой глубине есть заброшенный каток. И вот молодые ребята, совершенно новые, несанкционированно сделали там выставку, о которой общественность, участвовавшая в биеннале, ничего не знала. Но нам удалось ее отснять полностью. Вот это самое интересное, настоящее, живое. Как в свое время делали Сычев и Хрущ. Большая целая выставка – граффити с разными объектами. Не буду говорить о качестве искусства. Мне важен этот посыл, то, что в Одессе действительно есть силы, которые делают, продолжают.

– Повлиял ли кризис на художественную жизнь? Уменьшилось или увеличилось количество выставок, покупок, коллекционеров?

– Мне кажется, повлиял очень положительно. Кризис всегда хорошо влияет на искусство, как это ни печально. Я, например, познакомился недавно с художником Сергеем Боголюбовым, который был арт-дилером до кризиса. Кризис его перевел из статуса арт-дилера в статус художника – он вдруг ощутил себя художником. Деньги исчезли, всё накрылось, так скажем. И это, в общем-то, хорошо. Торговать поддельным Хрущом, например, не очень хорошо. А Боголюбов стал делать интересные работы. Тоже не говорю о качестве. Я говорю о самом посыле - появился новый художник, который активно роет землю. Стали открываться новые галереи. Вот открылась галерея «Худпромо», активизировалась «Норма». И все остальные тоже. Но главное – нашли Караваджо.

– Не будем уходить от биографии. Какие события в формировании стиля, направления, в котором вы работаете, художественного мировоззрения были ключевыми? Встречи, книги, учителя?

– Поскольку я «сын полка», то меня формировала вся художественная общественность, относящаяся ко «второй культуре» Одессы. И как мы знаем, в Одессе была замечательная независимая культура, которая отчасти пересекаясь с официальной, всё-таки умудрялась существовать самостоятельно. Одним из её мощных моторов был Александр Ануфриев, мой отец, и моя мать Рита Ануфриева, которые формировали меня, воспитывали. Особенно мама. Когда папа ушел от нас, появился отчим Евгений Жарков, который также меня воспитывал и дал мне уникальное историческое образование. Сам он был философом. Он десять лет переводил книги Арнольда Тойнби с микропленок и каждый день рассказывал мне то, что перевел. За десять лет учения в школе я параллельно еще прошел всю мировую историю. Я единственный человек, который может конструктивно думать о судьбах искусства и о его развитии, куда оно идет и направляется.

Но, конечно же, и Володя Наумец, и, прежде всего, величайший Валик Хрущ - они были дзенскими учителями. И учителями живописи, понимания, видения мира. И мой крестный отец Витя Маринюк, и Стрельников, и Басанец… Не могу их всех перечислить – их очень много. В общем, все, кроме аутсайдеров типа Шопина или Подвойского, которых я тоже очень люблю. Ведь в Одессе же все прозрачно, все друг друга знают, и формируется все сразу, скопом.  Конечно же, и вы, Евгений Михайлович, и Феликс Давидович Кохрихт. Конечно же, вы все формировали меня, и я очень благодарен - это сделало меня  уникальным и неповторимым. Я надеюсь в будущем отдать эти долги.

– В Одессе, да и в Украине в целом сформировалась группа художников, работы которых продаются и выставляются в престижных галереях и за рубежом. В 2010-м году появилась группа новых имен, молодых художников. Согласны ли вы с этим? Кого-либо могли ли бы выделить?

– Могу сказать точно, что в свое время последним предложением общественности со стороны искусства был концептуализм. После этого никаких новых движений в искусстве не существовало. Все тренды уже формировал рынок. Началось с нью-вейва, когда подняли, с одной стороны, рэп-культуру, и с другой стороны – уличную культуру – стрит-арт. Конечно, такие великие люди, как Хэринг и Баске, являются знаками этого времени. Несмотря на то, что это шло не из искусства, все равно удалось вытащить интересных талантливых людей. Это было один раз. Потом уже ничего не происходило. Говорить о симуляционизме и контекстуализме нет смысла. Это мертворожденный продукт. Тем более уже какие-то молодые британские художники. Это всё культурный колониализм, это Вавилон формирует легитимную структуру – что мы, дескать, поддерживаем народ, мы выбираем молодых, которые пачкают стены, и вот мы такие хорошие. Во второй раз, когда взялись за рэп и стрит-арт, это уже было совсем неинтересно.

Надо сказать, что в Одессе существуют интересные уличные художники. Например, тот же Рис, который рисует в троллейбусах  печального мишку. APL315 – это полное дерьмо, я это хочу сказать абсолютно откровенно, и все, кто его поддерживает, преследуют сугубо коммерческие, какие-то свои конъюнктурные цели. Он абсолютно бездарный человек – это я могу заявить ему лично в лицо. Что касается стрит-арта, то здесь это просто пачкотня стен, поскольку Одесса всё-таки прекрасный город – это же не уродливый Нью-Йорк, где много серых стен. Здесь прекрасная фактура, ничего не надо добавлять – граффити очень портит и нарушает, на мой взгляд, городскую эстетику. Так же, как в Киеве. В Москве еще туда-сюда, можно на 3-м кольце чего-то набабахать – и это более менее. Но сам посыл очень слабый, потому что стрит-артисты ничего не предлагают. Мне гораздо интереснее группа молодых ребят, что сделали свои выставки в Дюковском парке и в разрушенном доме Гоголя. Там есть Назаренко и Володя Олейников, поэты и музыканты, и много интересных живых любопытных молодых людей, которые будут развиваться.

– Традиционный вопрос. Где и за сколько продавались ваши работы в этом году? Есть ли постоянные клиенты, галереи, коллекционеры?

– Я сделал выставку у Гельмана, на которой не продалось ничего. Но в то же время есть новая французская галеристка Катя Ираги. Хоть она из Петербурга, но она жила в Париже, и сейчас в Москве открыла галерею рядом с галереей Гельмана, на Полянке. Вот в этом году я заработал семь тысяч евро, продав какие-то графические листы. Также у меня есть хороший друг, Эрик Багдасарян, живущий в Праге, друг Вити Пивоварова, который меня любит и поддерживает. Сейчас у него завод чешского стекла, и вот он делает серию тарелок по моим эскизам одну, и сейчас уже вторую, чайный набор, по И-Цзину.

– Мировое искусство уже не просто в репродукциях присутствует в Украине. Влияет ли это на ваше творчество? Может ли сегодня Украина сама внести что-то новое в мировые тенденции?

– Безусловно. Украина может стать вообще центром мирового искусства – у неё есть все для этого предпосылки. Вот если Тигипко станет президентом (тут подождать надо четыре года) – то, я думаю, это может произойти. Он очень харизматический человек. Я в этом году с ним познакомился и был очарован. Он очень радостный, искренний, хороший человек. И с ним, конечно же, и Одесса будет процветать, и Украина. Сейчас ситуация сложная, нам всем понятная, известная, её нет смысла описывать, очень печально всё. Но как-то будем выкарабкиваться. У нас есть академическая школа, огромное количество художников, есть и интеллектуалы. Например, в Киеве есть Никита Кадан, с которым можно вести дискурс, он очень умный человек. Но при этом, например, недавно был на выставке у Пинчука, «Сексуальное и трансцендентное». И могу сказать, что на меня это произвело ужасающее впечатление. Абсолютно мёртвое кладбище, даже без деревьев. Такое западное, американское, со столбиками, на которых написаны имена – Джефф Кунс, Мураками, Минамото. Со всеми мураками, короче. Сегодня битва с мураками у нас. Поэтому там ничего нет. На Западе просто нет искусства. Там есть социум, который имитирует творчество. Как у нас имитировали демократию при советской власти, точно так же там имитируют искусство. Оно уже настолько корректно, что его уже нет. А ведь искусство – это, прежде всего, нарушение любых корректностей. Это посыл какой-то. Я не прочел на этой пинчуковской выставке ни одного посыла. Ни в кураторском замысле, ни в самих работах. Я знаю, что там есть хорошие художники. Например, в Италии есть прекрасный художник Луиджи Серафини, уже абсолютно новый, соответствующий той новой системе координат, которая постепенно возникает в искусстве. Паттернистический художник. Есть еще Карстенс в ЮАР, Витя Пивоваров в Праге. Они разбросаны по миру, – разные интересные люди, которые уже с 80-х годов находятся где-то на задворках. Потому что этот мейнстрим скучной своей массой отодвигает действительно интересные тенденции.

– Виктор Пинчук, вручив премии молодым украинским художникам, видоизменил характер конкурса, сделав его международным, что вызвало много критики. Нужны ли, на ваш взгляд, такие конкурсы и премии? Стимулируют ли они творчество? И должны ли номинанты быть исключительно украинцами?

– Мы знаем, что в Англии есть премия Тёрнера, которая присуждается именно английским художникам. На Украине тоже должна быть какая-то форма поощрения художников. Поскольку кушать хочется – я же живой, я одновременно и человек, и художник. А как художники мы все предстаем как мертвые, уже отошедшие в лучший мир. Хороший художник – мёртвый художник. Естественно, мы удобнее мёртвые как художники, чем живые. В то же время мы все, (к сожалению для рынка) – ещё живы. С другой стороны, я помню, как, допустим, в Голландии художникам платили деньги (сейчас, кстати, уже не будут – фашисты к власти пришли), и это никак не стимулировало искусство. Институциализация тоже не стимулирует искусство, скорее она его убивает. В то же время и не совсем. Здесь очень много оговорок, сложно понять, как же надо, собственно, действовать.

Мне очень нравилась ситуация, когда мы сами со всем справлялись. У художественной среды, у комьюнити, была своя инфраструктура, это было в неофициальные времена, нам приходилось все волочить на себе. Но люди, которые должны вроде бы помогать этому всему уже в нашем новом обществе, не будем его называть демократическим, будем его называть более рыночно свободным, они, конечно же, преследуют рыночные интересы. А комьюнити проиграло эту битву. Оно находится под очень сильным влиянием, очарованием рынка. И это плохо.

– Может ли художник своим творчеством изменить художественную ситуацию в нашем городе?

– Конечно, конечно. Мне кажется, что, например, появление Лёши Рудого (хотя он аутсайдер, и мало кто его поддерживает) очень сильно изменило саму картину одесского искусства. Добавление даже одного человека уже меняет всю компоновку. Поскольку не очень много всего, то все сразу же меняется, возбуждается, переходит в какое-то перестроечное состояние.

– Какие художественные институции нужны сегодня Одессе? Достаточно ли музеев, галерей, кураторов, арт-дилеров?

– Безусловно, нет, здесь есть очень сильный перевес в сторону художников, в отличие от других городов. В Ростове – 2-3 художника, и там больше, наверное, институций, чем художников. Так же, как и в Киеве, допустим. Там есть уже нормальное на сегодняшний день соотношение, хотя еще надо добавить музей современного искусства. Но они хотят в «Арсенале» сделать музей украинского искусства, где будет современный отдел, потому что места там очень много. Здесь, в Одессе, нужен музей современного искусства настоящий, который бы действительно профессионально отслеживал ситуацию.

– Не частный, а государственный имеется в виду?

– Конечно же, мы понимаем, что это невозможно. Только со сменой власти возможны такие вещи, и это будет восприниматься как чудо. Тем не менее я мечтаю о том, чтобы действительно был настоящий, как в каком-нибудь нормальном немецком городе, просто кунстхалле свое, кунстхаус, кунстферайн, все настоящие формы. Почему в немецких деревнях все это есть, почему даже в румынских городах все это есть, а у нас нет? Мы же как бы круче, да? По всему. И вот эта вот девушка на выданье – вот такое состояние у Одессы. Так много всего, а чтобы это все перемолотить, нужны мощнейшие институции. Гораздо мощнее, чем в других местах.

– Работу какого одесского художника вы с удовольствием повесили бы у себя дома?

– Есть маленький рассказ. Вот я пришел в тот самый так называемый музей современного искусства и увидел там работы Хруща, которые всю жизнь висели у меня над кроватью, на которые я смотрел по утрам. Вообще-то, я бы хотел, чтобы мои дети точно так же смотрели на эти работы. Но, к сожалению, вышло так, что моя коллекция была продана Михаилу Кнобелю без моего ведома моей сестрицей, причём еще тогда, когда Хрущ был жив, и это не стоило ничего. После того как она продала за копейки эти прекрасные вещи, Хрущ умер, и цены взлетели. Произошла печальная во всех отношениях история. Ну, конечно же, работы Хруща я бы был очень рад повесить в какое-то свое жилище.

– Кроме Хруща, может, ещё кого-нибудь назовете из живых?

– Любого – и Юру Коваленко, и Шопина, и Маринюка, и Басанца. Из молодых, может быть, какие-то картинки Гусева. Но последнее время мне кажется, что Гусев халтурит в своих больших работах. Забывает хорошо писать – слишком спешит на ярмарки. Из молодых, конечно же, и Рудой меня очень радует, при всей ужасающести его содержания – он приятен, это академическая живопись на самом деле. Он же пишет тех самых стариков-натурщиков. И Люду Ястреб, конечно, я бы с радостью видел у себя дома… Владимир Стрельников – он тоже очень красивый.

– Любите ли вы деньги? Какая у вас была самая безумная трата денег?

– Наверное, самая безумная трата, хотя вряд ли её можно назвать безумной, это, конечно же, покупки подарков моим детям. И вообще, обеспечение моих детей. Но безумием это я не могу назвать. Это вполне разумная трата денег. Я никогда денег не имел, поэтому, видимо, я их и не люблю. Потому что если бы я их любил, то у меня бы они были. И поэтому, поскольку я их не имел, то я их и не тратил. Никаких случайных трат нет, я очень расчетлив, как любая Дева по гороскопу, и считаю каждую копейку. У меня никогда не бывает безумных трат, но то, что я могу купить подарки своим детям, для меня это уже безумие какое-то.

– Говорят, что есть женская и мужская проза. Можете ли вы, глядя на холст, определить, мужчина или женщина художник?

– Очень интересный вопрос. В свое время одна феминистка писала о том, что современное искусство «маскулинно». Оно мужское, и в нем доминируют левополушарные понятия. Женщина связана с правым полушарием, с моментом этого древнего, архаического паттерна, с тем самым древним сакральным языком, который когда-то существовал. Существовало два языка: сакральный и профанный. Профанный – это тот язык, на котором мы сегодня пишем и говорим. Но сакральный язык также необходим, и искусство является основой для создания, реконструкции на новом витке этого сакрального языка, исключительно образно-визуального. Интересно, что когда я начал проповедовать «паттернизм» как новую парадигму, то первыми отреагировали женщины-художницы. В Москве есть Мария Львова, в Киеве есть Левченя-Константиновская, и моя собственная супруга Катя Чалая, и другие выразили понимание и начали делать работы. Например, работы Маши Львовой – это большие холсты, где мощно, академически написаны кадры из фильмов. Но написаны они живописно. Определить то, что это женщина, достаточно трудно. Часто я вижу работы мужчин, которые очень женственны. Ну, ранние работы Глеба Катчука, мои собственные работы. Хотя вроде бы графика связана с интеллектом. В общем, здесь всё странно, и если бы мне дали ответственное задание эксперта, – я бы, конечно же, облажался.

– Существует ли украинская, русская, польская живопись? Национальная самоидентификация ощущается ли в картине, в скульптуре?

– Я думаю, что да. Конечно же, можно говорить в какой-то степени о различии американской, например, живописи и искусства в целом и европейского искусства. Но это определяется уже знатоками, которые в это очень сильно погружены. Потому что на внешний взгляд этого не видно, тем более сейчас, когда есть интернациональное искусство, и в Монголии люди могут сделать примерно так же, как и в Нью-Йорке. Какую-нибудь инсталляцию, видео и т.д. Но есть, конечно же, и монгольское искусство, есть, безусловно, и сибирское, и одесское искусство, которое для меня достаточно своеобразно. Есть и украинское искусство, но не только Приймаченко. Есть, конечно же, польское, итальянское. Вот Луиджи Серафини, которого я упоминал, – он совершенно итальянский художник. Здесь сложно определить, почему, но есть некий акцент. Всегда. Местность сильно влияет. Если это Средиземноморье, то оно закладывает свою генную структуру, мифо-поэтическую. И скандинавская живопись, конечно же, отличается от испанской. Английское искусство тоже очень своеобразно, хотя оно немножко надуманно, высосано из пальца. Но этим оно, собственно, интересно отличается от других.

– Как часто, считаете вы, художник должен делать персональную выставку?

– Мне кажется, именно репрезентация является высказыванием. Получается, что художник, который просто что-то делает, работает в стол. Раньше это было не так: он мог показать своим друзьям. Сейчас это уже не работает. Идёт эта пищевая цепочка, её надо всю воспроизводить. Мы в кино ведь согласны с тем, что там все очень сложно, и режиссёр не является окончательным. Так же и здесь. Это уже похоже на киностудию, на режиссирование. Художник как режиссер. Или как оператор.  Конечно же, художник должен обязательно делать раз в год хотя бы персональную выставку. В зависимости от того, с какой скоростью он работает. Обязательно участвовать в групповых выставках, чтобы видеть себя в окружении. Обязательно должен делать какие-то коллективные проекты, которые связаны с амбициями того места, где он находится. Как-то соизмерять все эти вещи гармонически.

– В Одессе пять художественных музеев. Какому отдаёте предпочтение?

– Вообще, мне очень нравится музей на Пушкинской. С детства он меня вдохновлял и привлекал. Что касается особняка Потоцкого на Короленко, то он так и остался каким-то странным дворцом. Он как бы не стал музеем искусства. Там продолжает находиться жизнь, внутренняя, призрачная. И как музей… Может быть, место не совсем правильное. Оно пустынно, мало посещаемо. Он не работает как музей. Но, допустим, Литературный музей – чудеснейший, несмотря на обилие призраков Гагаринского дворца, он совершенно фантастический как пространство. Причём это не пространство, где могут делаться ярмарки. Это пространство, где могут делаться интересные проекты, построенные на контрасте  старого и нового.

– Ваши любимые города в Украине, в мире? Определяется ли это наличием музеев или духом города?

– Мы знаем все замечательную историю с Караваджо, который был похищен и найден. И это – лакмусовая бумага. Выяснилось, что город зависит от одной картины. Картина дает городу статус культурной метрополии. Отсутствие её опускает город до состояния поселка городского типа, некультурного места. Мы потеряли Караваджо – Одесса осиротела. Я даже написал об этом стихотворение:

Осиротел несчастный город,

И гибнет от духовной жажды.

Не выразить, как ты нам дорог.

Вернись в Одессу, Караваджо!

 

Мои любимые города – Рим, Прага и Киев. Это барочные города, которые все растут на холмах. Это очень красивые, мощные, наполненные энергетикой города. Есть три Рима – это Рим, Прага и Киев. Есть три Венеции – это Венеция, Амстердам и Петербург. Тоже прекраснейшие города, в которые я бесконечно влюблен. Но которые дышат смертью, поскольку они находятся на воде. Там жить невозможно, на мой взгляд. Можно только наслаждаться их красотой. Наконец, есть трое Афин – Афины, Флоренция и Одесса. Три города, где культивировалось свободолюбие как характерный признак местного менталитета. В каждом городе по-разному это проявилось, – в Одессе в наибольшей степени, поскольку независимость одесситов в их чувстве юмора. И эта девятка городов является моей приоритетной девяткой. Париж и Лондон не относятся с Берлином к этому всему, так же, как и Москва.

– Ваш главный недостаток?

– Мой главный недостаток – это, безусловно, лень. Невнимательность. И небрежность, конечно же, поскольку я уже с возрастом начинаю ощущать ценность себя как некоего производительного источника. И появление детей сделало актуальной проблему лени, собирания себя в какую-то адекватную структуру… Ведь я – человек трансперсональный, космический, без каких-то конкретных границ. Мои исследования сознания привели меня к этому состоянию, и теперь мне нужно социализироваться. Недостатком является как раз недостаток социализированности. Социопатия, очень глубокая и укоренённая. Если учесть, что я воспитывался в диссидентской семье, то, конечно же, здесь, во многом, виноваты мои родители.

– Ваше главное достоинство?

– Мое главное достоинство – это, безусловно, наличие харизмы, которая была мне дана по наследству. Поскольку и папа, и дедушка, и все мои предки были харизматические личности, художники, ученые. И доброта. Я добрый человек. Этим, конечно же, все пользуются, но это и хорошо. Тут всё в порядке.

– Времена не выбирают. Вы сотрудничаете со временем или конфликтуете с ним?

– Я так не могу, как в свое время Мандельштам, сетовать на то, что родился не в своё время. Я не могу выбирать время. И приходится с ним сотрудничать. Это время мне нравится больше, чем те времена, о которых я имею представление как историк. Я бы не хотел родиться в прошлом, честно говоря, ни в каком из прошлых времен. И то, что сейчас мы можем сидеть, говорить и записывать, – признак нашего времени, и это прекрасно. То, что потом мы можем это выложить в Интернет, – еще лучше. В дальнейшем, хочется надеяться, что будет лучше. Но это так банально…  И тем не менее я бы с удовольствием жил в будущем. Но будущее – оно здесь, во мне.

– И вот тут, если можно, о вашей идее паттернизма.

– Собственно, идея состоит вот в чём. Когда-то я думал: чего же не хватает в искусстве? Куда оно может двигаться? А двигаться оно может в ту сторону, где есть пустота, заполнять новый вакуум. Этот вакуум – повествовательность, это нарратив, рассказ. Это то, что Витгенштейн называет «структура событийности». Происходит то-то и то-то. Любое высказывание строится таким образом: это «жили-были». И этого в искусстве нет. Современное искусство похоже на систему одиночных выстрелов. Идет некая война, производятся выстрелы, захваты территорий, апроприации и прочее. Я призываю к культурному строительству, к переходу от войны к мирному созидательному труду. Я это называю «реконструктивизм». Реконструировать тот сакральный язык, который служил для выражения духовных и душевных состояний, не дискретно-рационально-логический, а правополушарный, интуитивно-гадательный. Сакральный язык был связан с фигурой оракула, который передавал информацию. Он не создавал её, а транслировал.

Художник  должен в будущем передавать информацию. И мы её должны расшифровывать. Момент интуитивного постижения месседжа, сигнала, который передается, это – важная конструктивная основа нового языка бессознательного. Лакан сказал, что бессознательное структурировано, как язык. Можно добавить, что этот язык необходимо создать. Язык бессознательного, которое просит слова. Оно просит слова, но ему пока что не дают, потому что таких микрофонов просто не существует. И если художники примут новую конвенцию, что сейчас мы интересуемся новым и создаем нечто новое, пытаемся выйти за пределы того, что есть, то тогда и начнется паттернизм как уже определенное течение.

Сейчас, в данный момент, я не замечаю такого стремления, что меня крайне удивляет. Сто лет назад ситуация была совершенно другой – течения появлялись, как грибы, каждый год. Сейчас не появляется ничего, и такое впечатление, что этого никто не хочет. Никто не хочет нового. Новое превратилось в какой-то интернетовский тренд. Такое понятие, которое равносильно всем остальным. Оно потеряло свое качественное отличие. Именно попытка изменения систем координат в данный момент встречает абсолютное, если не сопротивление, то равнодушие. Никто просто не реагирует. Никто, может быть, даже не знает, каковы системы координат на сегодняшний день. Но я-то знаю – это системы координат, заданные Кандинским, Малевичем, Дюшаном, Филоновым, Татлиным и прочими. И сейчас нужно двигаться, развивая то, что делал Сезанн, который определил основы паттерна. Паттерн – это свойство сознания выделять из хаоса первичный порядок, организованный драматургическим образом. Сезанн выделил первоэлементы, Энди Уорхол выделил принцип повторения, редубликации, теперь надо сделать следующий шаг. Каждый шаг длиной в полвека. Следующий шаг – создание паттерна, узора, когда одномерная последовательность приобретает контрапункт. Пока ещё все живут в парадигме Энди Уорхола – бесконечного обессмысливания реальности. Мы хотим придать новый смысл всему. Уже не ряд одинакового, но тот ряд, где происходит событие. Происходит действие, нарушение последовательности, за счет этого появляется интрига. Я призываю к тому, чтобы возник тот язык, на котором можно будет создать новый мифологический конструкт. Вместо того логоцентрического, мифологического, эпического конструкта, который существует.

– Невербальный?

– Невербальный. Вербальный постольку-поскольку. ХХ век концентрировался на форме, на содержании формы. Сейчас мы концентрируемся на форме содержания. Меня, как и Винкельмана, привлекает красота… Его, точнее, привлекала красота формы, меня привлекает красота содержания. Именно эта вещь, которая ещё не разработана, является большой перспективой для художников. Разработка смысла. В современных работах смысла нет. Там есть просто образ, который бьет по восприятию, но дальше не идет. Я очень хорошо видел, как сейчас люди на выставке смотрели мои работы, где уже было какое-то повествовательное начало. Опять же повествовательность не должна быть ассоциирована с иллюстративностью и литературностью искусства. Потому что искусство в свое время было иллюстративным, оно было повествовательным в иллюстративном плане. Оно иллюстрировало философию, литературу, которые были гораздо главнее. Сейчас мы живем в более визуализированном мире, уже не столь подчиненном логосу. И можно сказать, что можно уже повествовать без слов. Как Де Кирико писал то, что он видел с закрытыми глазами, мы можем говорить, не открывая рта.

– Последний вопрос. У каждого свое отношение к Одессе. У вас?

– Я, как одессит, рождённый этим городом, не могу ничего плохого говорить о своей матери, которая меня выносила и воспитала. Но логика Одессы в том, чтобы выбрасывать своих чад, когда они рождаются, она по своему формату представляет собой  утробу, где всё воспитывается. Ребёнок вылезает из манежа – и он уже обратно не залезает. Я тоже был  птенцом, который вылетел в свое время из этого гнезда. Я обожаю Одессу. Может быть, в старости я вернусь в этот город, когда я уже разбогатею, и мне уже будет всё равно. Но сейчас у меня очень двойственное отношение. Иногда мне кажется, что Одессу надо наполнить газом, чтобы вымерло все её население. С другой стороны, здесь всё-таки остались какие-то хорошие люди, их жалко. Но в целом одесситы производят на меня впечатление крайне негативное. Сложно здесь что-то сделать. Я же всё-таки человек сумасшедший, я все время хочу чего-то делать. А здесь люди достаточно ленивые, которые довольны тем, что есть. Именно своим состоянием этого прозябания в этой провинциальной глуши. Притом, что я никогда Одессу не считал провинциальной, всё-таки я с ужасом наблюдаю здесь проявления провинциализма в сознании людей. Может быть, не всех, но такое происходит. С другой стороны, и в Москве полно провинциализма, и в Лондоне. Тут сложно жаловаться. Можно так сказать, что Одессу я люблю безоговорочно как город, но одесситов я не очень люблю. И сам будучи одесситом, нахожусь в весьма двойственном положении. Мне бы хотелось, чтобы одесситы вернулись, поскольку они, в основном, уехали. Те самые, которые были. И мы с удовольствием примем их. Я сам хочу вернуться как одессит в город, но пока я не вижу такой базы, на которую я бы мог вернуться, и того формата, в котором я бы мог развернуться. Любой разворот – он сразу же гаснет, как в вату погружаешься. И это приводит в отчаяние. А вообще, гулять по улицам города – это одно из высших наслаждений в моей жизни. Ничего более прекрасного я не знаю. Так вот просто гулять, проходиться внутри своей мамочки, видеть эту фантастическую красоту…